Принято считать, что знаменитый советский писатель-прозаик Дмитрий Фурманов обрел всесоюзную популярность благодаря роману «Чапаев» (1923 г.) о жизни и гибели героя гражданской войны Василия Чапаева. Говоря об этом, люди несправедливо лишают заслуженного внимания другое знаменитое произведение Дмитрия Андреевича о Верненском восстании 1920 года «Мятеж», вышедшем двумя годами позже. Важно отметить, что со дня того бунта прошло ровно сто лет. Портал Qazaqstan Tarihy перечитал роман и готов поделиться с читателями о том, чем жило население Семиречья один век назад
Март 1920 года. Коммунисты, установив социалистический строй в пределах бывшей Российской империи, потихоньку подбирались к странам, на которых сильнее других сказались результаты Версальского договора. В Германии, к примеру, в марте 1920 года правительство Веймарской республики подавило Капповский путч, а позже – разоружило помогавшую им Рурскую Красную армию. Тем временем, в своих границах коммунисты допустили т.н. «Шушинскую резню», а вслед за этим провели IX съезд Российской коммунистической партии большевиков, по итогам которого в ЦК РКП (б) было избрано 19 человек и 12 кандидатов в члены ЦК. Интересно, что 18 человек из этого списка были расстреляны в период с 1936 по 1941 гг.
Между тем, Фурманов вместе с сотоварищами находился в Ташкенте и готовился выступить в Верный. По словам самого Дмитрия Андреевича, в Семиречье он отправился в качестве уполномоченного по области от реввоенсовета фронта, а вместе с собой прихватил дюжину товарищей, среди которых были политорганизаторы, инструкторы, агитрабочие, руководители партшкол, газетчики, театралы и другие. Путь, по его словам, был труден: «…чтобы добраться к Верному, надо ведь проползти целых шестьсот с лишком верст на лошадях, горами и равнинами…». О Верном в те годы говорили немало, особенно в свете того, что десятью годами ранее город был полностью разрушен землетрясением. Хоть с момента той самой катастрофы и прошла целая декада, но отголоски трагедии до сих пор были на устах. Особенно отличались в этом старожилы, которые пророчили молодым людям гибель если не от горных бурных рек, то уж точно от обвалов, провалов и снесенных водой мостов.
На следующий день после описанных событий Фурманов отправился на вокзал. По словам автора, из Ташкента с его фруктовыми садами, жарким солнцем, голубым прозрачным небом и разноцветными халатами местных жителей до Верного путь занимал около восьми сотен верст, часть из которой можно было преодолеть на поезде: «По железной дороге можно было тогда ехать до станции Бурной [прим. ныне станция Боранды], а дальше – верст шестьсот – на перекладных, на тройках». Время в пути попутчики проводили в беседах, оживленно обсуждая методы предстоящей политической работы. Дорога предполагала множество стоянок и чем дальше от Ташкента, тем отчетливее виднелась разница между городами: «Только возле киргизских поселков и раскиданных здесь и там угрюмых серых юрт – одиноко, сиротливо чернеют какие-то чахлые незнакомые деревца. Узбека здесь не встретишь, ютятся только киргизы».
Прибыв в Бурное, товарищи потребовали у коменданта станции лошадей, чтобы сразу же отправиться в небольшой городок под названием Аулие-Ата [прим. Тараз], до которого, без малого, шестьдесят-семьдесят верст пути. Наняв подводы, коммунисты двинулись в путь. Возница Фурманова был переселенцем из Харьковской губернии. Он же рассказывал Фурманову о лени местных казахов («А он што, киргиз? Сел на кобылу, свистнул, да и был таков – лазит тебе по горе, мурлычет, скотинку пасет…») и об отношениях казахов с переселенцами:
«Оно [дружба] не то штобы нет, а и не то штобы есть. Где как водится – тоисть насчет этой дружбы. Старожилы [переселенцы, прожившие в Казахстане сорок и больше лет] их самих уж больно не любят: собаки, говорят, какие-то блудущие, да и только… Ну, старожил – ясное дело, не любит отчего: богат не в меру. Где ему киргиза бедного за человека, да еще за равного, себе сосчитать. Он, поди, и нашим братом гнушается – новоселом [переселенец, проживший меньше десяти лет в Казахстане]. А новосел за то не уважает киргиза, что к труду он неспособен…»
Впрочем, позже в ходе этого разговора Фурманов делал предположения относительно того, почему местные жители не могли ужиться с переселенцами. Среди основных его доводов были поведение самих крестьян по прибытию в Казахстан, многочисленные издевательства над забитыми царским правительством казахами. В конце концов, беседовавшие пришли к единому мнению: глубочайшая и искреннейшая ненависть была вполне заслужена.
Путь Фурманова пролегал через подножье горы Каюк, а оттуда возница добралась до села Головачевка [прим. так до 1990 года называлось село Айша-биби в Жамбылской области]. К Аулие-Ата возница добрался лишь к вечерним сумеркам. На окраине города в те годы находилось местное кладбище, опоясанное кустарником. По словам возницы, вокруг города в изобилие обитали волчьи стаи; даже рассказывал, что однажды вечером они напали на казахского всадника, от которого к утру осталась лишь обувь.
На следующий день в партийном комитете города Аулие-Ата заслушивались доклады по проделанной партийно-политической, экономической и военной работе. Оказалось, что местное кулачество не спешило выполнять требования новой власти:
«Масса киргизская – это пока неприступная, глухая стена. В лобовую политическую атаку с ней ничего не поделаешь. Эта темная масса еще не вырвалась из-под влияния баев, манапов и мулл – своих угнетателей…»
Вместе с тем, Фурманов рассказал об одном характерном случае. Как-то в один местный аул прибыли красноармейцы, которые помогли беднякам отнять припрятанные баями залежи продовольствия, однако, как только отряд отбыл, бедняки понесли отобранное обратно баям. Более того, в регионе насаждались слухи о том, что близится день, когда схлестнутся силы местных казахов и переселенцев подобно тому, что было в 1916 году.
Вечером того дня Фурманов двинулся дальше и уже глубокой ночью добрался до станции Уч-булак, что ныне находится в Байзаковском районе Жамбылской области. Тогда эта станция представляла собой совсем маленький поселок с местной почтовой станцией. А оттуда на тех же лошадях в сторону станции Ак-Чулак, почти двадцать верст. Однако этот путь они преодолели, сопровождаемые стаей голодных волков.
В целом, Фурманов отмечал, что все встречавшиеся им по Верненскому тракту почтовые станции были похожи друг на друга: те же самые довольно низкие каменные выбеленные строения, внутри которых четыре комнаты (по две путникам и самому начальнику станции). Убранство комнат тоже слабо отличается от станции к станции: голые стены, на которых совсем недавно красовался портрет царя-императора, старенький диван, стол, стулья и другие предметы утвари. На этих станциях часто встречались местные извозчики, все семейство которых проживало в юрте, во внутреннем дворе.
В Ак-Чулаке Фурманов познакомился с приехавшими из города Верный советскими работниками Верненского исполкома. Один из них казах Чурбеков прекрасно владел русской речью и «даже как будто обучался в Харькове». Он же рассказал Фурманову о семиреченском восстании 1916 года:
«Чтобы эту резню понять, надо начинать не с тысяча девятьсот шестнадцатого года, а раньше. Царское правительство всей своей политикой способствовало тому, чтобы кровопускания эти были неизбежны. В самом деле, посмотрите: оно сюда, в глухое Семиречье, через свои переселенческие управления нагнало массу крестьянства. И, во что это крестьянство превратилось? В сплошную кулацкую массу. А разве мы его можем за это винить? Да опять же нет: здесь как раз бытие определило сознание. Только подумайте: колонизатору-переселенцу дается земля, дается пособие на постановку хозяйства, дается полная возможность размахнуться на большое частное хозяйство. Ну, он и размахивается. Он становится настоящим богатеем, помещиком. То же самое и с казачеством. С другой стороны – гонимое, презираемое киргизское население. Ему не только помощь – его из года в год все глубже оттирают в ущелья, все выше загоняют в горы, окончательно отбивают от воды, от хорошей земли. Здесь киргизы ведь все больше занимались скотоводством, - впрочем, и до сих пор они занимаются тем же, да только…э-эх!..
[…]
Надо бы хуже, да нельзя, – процентов, думаю, двадцать-тридцать осталось скота-то всего, не больше… Киргиз остался теперь совсем с голыми руками. А тогда – в годы заселения Семиречья – стада были крупны, земли было много, нужды здесь не знали. Надо к слову сказать, что тут по области живут еще таранчи и дунгане, но этих немного: пашут, ремеслом чуть-чуть промышляют, извозничают… Эти тоже, сердяги, хватили горя немало. В общем можно сказать, что на всю область, то есть на полтора миллиона населения, киргизов приходится семьдесят пять процентов, так сказать, три четверти… А что они собою значили? Нуль. Круглый нуль – и больше ничего… Жали их, как только вздумается: тут тебе и кулачество, и чиновники городские, и своя же туземная шпана из баев, занявшая какой-нибудь пост по волости или уезду; потом обирают какие-нибудь торговцы, грабят скотопромышленники, где силой, где обманом, – ну, и естественное дело, что довели несчастную миллионную массу до белого каления. Царские пристава и волостная администрация считали киргиза примерно за собаку: высечь его, отодрать, избить, даже прикончить – было делом самым заурядным, а главное – безответственным: кто тут будет жаловаться? кому? на кого? Были кругом назначены всякие границы: здесь киргизу можно, здесь – нельзя, здесь его порют, здесь колотят, а здесь и расстреливают. Несчастное население заметалось в агонии, не знало, как ему выразить свой протест, как попытаться сбросить это тяжелое ярмо. И вот подошел 1916 год. До той поры кочевников-киргизов никогда не мобилизовали в армию, а тут вдруг посыпались приказ за приказом – понадобились сотни тысяч на пушечное мясо. Не выдержали киргизы – поднялись, заявили свой протест, свое нежелание идти в царскую армию. Эта грозная волна недовольства захлестнула все Семиречье, промчалась по горам, подняла киргизов на открытый бой. Царское правительство с молниеносной быстротой помчало сюда карательные отряды, помчало транспорты оружия, которым снабдило кулаков… И пошла резня. Открылась неравная кровавая битва: с одной стороны, вооруженные отряды и освирепевшие кулаки, с другой стороны – почти безоружное туземное население, которому отчаяние и круглая безвыходность придали силу, отвагу и стойкость изумительную. Там, где врасплох заставали крестьян или задремавший отряд, киргизы расправлялись жестоко со своими угнетателями, но, разумеется, долго выдержать они не могли, были разбиты и здесь и там, были теснимы все дальше, все дальше от своих кишлаков, – и скоро очумевшая от ужаса пятидесятитысячная масса рванулась через границу и ушла в Китай… А здесь, на месте, творились ужасы: насмерть засекали нагайками детей на глазах у матери; малюткам, ухваченным за крошечные ножки, мозжили голову о деревянный столб и мозгами обрызгивали стоящих вокруг хохочущих палачей; пленников строили шеренгой и одному за другим срубали головы, протыкали шашками, выпускали кишки, пропарывая живот. Изнасилованиям женщин и девушек, конечно, не было счету. В огне пожарищ похоронены целые кишлаки… Несчастное население считало себя заживо погребенным. Это были годы таких невыразимых ужасов, которые словами трудно передать, которые нельзя забыть, которые должны себе найти какую-то историческую искупительную жертву…»
Чурбеков и Фурманов беседовали до глубокой ночи. В своих размышлениях казах по-особенному беспокоился за судьбы пятидесяти тысяч соотечественников, бежавших в Китай: мол, вернутся они не все, многие погибли в нищете и на чужбине, а те, кто вернется – вернутся измученными, изголодавшими, нищими в сожженные дотла аулы или земли, занятые кулаками. Ночью они пожали друг другу руки и легли спать, а наутро Фурманов отправился в Луговое. Чуть позже, один за одним путники достигли станций Подгорной, Акер-Тюбэ [Акыртобе] и наконец Мерке.
В Мерке начальник местной милиции приставил к Фурманову человека, который сопроводил всех в квартиру местного узбека. За чаем местные коммунисты провели общее партийное собрание, а после – попробовали «жарко дышавшее кушанье – пилав [плов]» и легли спать. К слову, о последнем Фурманов писал так: «Так сладко и мягко мы не спали давно, а пожалуй, и никогда не спали».
Наутро товарищи двинулись в путь до Чалдовара, что ныне представляет собой село в Панфиловском районе Чуйской области Кыргызстана, на самой границе между современным Казахстаном и Киргизией. Впрочем, в Чалдоваре путники не задержались и отправились в самый эпицентр белогвардейского мятежа 1918 года, город Беловодск. Там коммунисты созвали собрание, на котором местные переселенцы выражали мысль о том, что казахам не нужно сеять – лишь пасти. Эту идею поддерживало большинство до тех пор, пока на трибуну не взобрался красноармеец, который осадил ораторов за нежелание делиться землей с местным населением. Такие настроения были в Беловодске.
Из Беловодска Фурманов отправился в Пишпек, где среди прочих проблем строительства социализма обсуждалась проблема казахских коммунистов, объединявшихся в т.н. мусульманское бюро. Среди таковых преобладало мнение, что с приходом власти советов пришла «наша власть, киргизская… а русских – вон отсюда». Потому в местную коммунистическую партию входили целыми аулами в надежде количественно вытеснить из нее русское население региона. Здесь же, в Пишпеке, Фурманов упоминает о заместителе председателя ЦИК Туркестанской АССР Торекуле Джанузакове:
«Тиракул Джиназаков, - говорили нам, - происходит из богатейшего рода. Он один из виднейших манапов. У отца его и до сих пор немало скота. Тиракул ведет переписку с манапами. Как личность – он весьма неприятен: бранчлив, завистлив, зол, скандален и склочлив. Шовинист до последней степени. За ним числятся разные «грешки», но от ответственности каким-то образом он ухитрился отвертеться. Теперь, оказывая помощь беженцам-киргизам, он дает понять, что здесь чуть ли не его личная добрая воля: «Хочу - дам, хочу – нет». Можно подумать, что, пожалуй, и добро он раздает свое, а не государственное: во, дескать, каковы мы, манапы, - помогаем бедноте!..»
Из общих источников известно, что Торекул Джанузаков был близким другом Турара Рыскулова. Они были знакомы с детства, вместе окончили школу-интернат в Мерке. Несмотря на то, что оценка деятельности Джанузакова отличается крайней полярностью, нельзя не отметить его политический вес и существенный вклад в политическую и общественную деятельность Туркестана. Интересно, что Торекул Джанузаков все же был арестован органами чрезвычайной комиссии и был застрелен в ходе завязавшейся перестрелки с басмачами в 1921 году.
По пути в Верный путники прибыли на станцию Сюгаты, которой заведовал некий Иван Карпыч. Он рассказывал о расплодившейся местной фауне («…Охотников мало, даже вовсе нет. И оружия нет – пороху, дроби, - все перевелось. А дичь расплодилась обильно. Никого не боится, стала будто ручная. Пастухи-киргизы так изучили нравы этих горных жильцов, что баранов и быстроногих козлов бьют каменьями, подстерегают где-нибудь за скалой, когда те пробираются в горы знакомой излюбленной тропинкой или спускаются на водопой к горному ручью. Зайцев не трогают, - их такое обилие, что прыгают по всему пути за Курдаем, словно кузнечики»), о том, как следует спасаться если наткнешься на горного медведя («Тут одно спасенье – утекай под горы… У медведя передние лапы не годятся для того, чтобы книзу шибко бегать – кувырнуться может»). От Фурманова смотритель узнал о ходе Гражданской войны, а вслед за ответом во всех подробностях описал строительство коммунизма в Туркестане, противостояние казахов, крестьян и казаков и многое другое.
На следующий день путники на лошадях отправились в сторону Кордая. Здесь автор вспоминает несколько перебранок с начальниками станций, которые встречались в пути на Кордай. Однажды вознице Фурманова посчастливилось обогнать одну почтовую тройку и прийти на пункт первыми. Когда запрягли лошадей коммуниста, прибыла отставшая почта, которая приказала разгрузить лошадей Фурманова и взвалить на них свое добро. Во время пререканий и взаимных упреков выяснилось, что почтовик вез не почту, а мешки кишмиша из Ташкента в Верный, а оттуда – муку. Другие случаи рассказывали о том, что на некоторых станциях смотрители специально занижали количество доступных лошадей, дескать, саботажничали.
Последним перевалочным пунктом перед Верным был Каскелен. От местной станции до Верного путь тянулся не больше тридцати верст, но путь был преодолен достаточно быстро. Перед взором Фурманова первым делом предстали церковные купола и отдаленные очертания домов и иных строений. Через несколько мгновений перед ними раскрылся центр огромной области, который положил конец дорожным мытарствам и склокам с смотрителями станций.